Бывший помощник президента РФ Владислав Сурков опубликовал в журнале «Русский пионер» стихотворение «Чужая весна»
Бывший министр экономического развития РФ Алексей Улюкаев выпустит сборник стихотворений, написанных во время тюремного заключения. Книга «Тетрадь в клетку» появится в продаже в первых числах апреля
В словарь Института русского языка имени В.В. Виноградова РАН добавлены слова «коптер», «почтомат» и «фотовидеофиксация»
В Израиле в новой версии сказки Антуана де Сент-Экзюпери Маленький принц ради гендерного равенства стал принцессой. Книга получила название «Маленькая принцесса»
В Литве захотели переименовать Литературный музей Пушкина в Музей-усадьбу Маркучяй

Павел Лемберский: «Найди пару миллионов, собери жюри, присуждай свою премию – тоже будешь «вполне себе» Нобелем XXI века»

У нас в гостях русско-американский писатель Павел Лемберский, автор знаменитого романа «В пятьсот весёлом эшелоне». Блестящий юмор, глубокая мысль и пронзительный драматизм – вот, вкратце, визитная карточка этого замечательного прозаика, урождённого одессита, повзрослевшего в нью-йоркских «каменных джунглях» и нынче переводимого на многие языки мира…

— Павел Леонидович, а сказалось ли как-то география вашего рождения на вашем писательстве? Ведь быть одесситом – это, как говорят, привилегия пожизненная.  Если можно, расскажите хоть немного о семье и детских и юношеских годах, которые, надеюсь, тоже прошли в Одессе…
— Привилегия или школьная форма,  поистершаяся в коленях и узкая в плечах, из которой в некий момент вырастаешь, но лучистая энергетика куриных богов, выход к морю в лёгких сандалиях, свободное обращение с синтаксисом, насмешливость без границ, неуёмные словесные игры, густой замес из русского, украинского и идиш, афористичность речи, вольнолюбивые жители, пусть не в полный голос, пусть  за преферансом с бутербродом, но худо-бедно подрывающие официальный дискурс в пределах одной отдельно взятой веранды, недоверие к претензиям большого стиля, смешение высокого и низкого и шебутной сюр предновогодней очереди на «Золотой телёнок» в кинотеатре Маяковского так или иначе сказались, хотя, для чистоты эксперимента, хорошо бы всё же родиться снова, на сей раз, скажем, в Чите или Канзасе, выпустить 4-5 книг и провести сравнительный текстуальный анализ того, что есть, с тем, что могло получиться. А можно и так: сказалось, но апофатически. Так, в детстве тянет к ребятам из соседнего, а не из твоего двора, и больше привлекает дружба с рыжеволосой девочкой из старшего класса. И в известный момент захочешь определить, а вдруг существуют писатели и поэты вне так называемой юго-западной школы, но так же способные, как принято сейчас говорить, «доставить». Потом, правда, у тебя выходят книжки, и в бларбах и рецензиях всё равно встретишь имена старых приятелей: Бабеля, Хармса, Вуди Аллена – понятно, не все юго-западники, но со всеми, казалось, рассчитался в детстве и юношестве раз и навсегда. Взгляд маркетолога из соседей галактики, и, тем не менее, взгляд.
Да, наверно можно забрать мальчика из Одессы… И трансплантировать в другие широты, где он давно читает других авторов (хотя всякий раз приятно удивляется знакомым ноткам в незнакомых текстах), в стране, культурно им освоенной, но от той, с которой некогда прощался навсегда, далёкой во всех отношениях. И за окном уже не Чёрное море, но Аппалачи. Прогуливаюсь тут с мамой у озера, и на вопрос «просят написать о семье, о тебе, что бы рассказать?» она, чуть подумав, ответила: «Скажи, что я есть». Мама действительно, слава Богу, есть, двадцать пять лет проработала врачом в Одессе, тридцать – в Нью-Йорке. На заслуженном, наконец, отдыхе. Много в юности читала, отечественную классику и зарубежную, и сейчас с большим отрывом побивает все семейные рекорды: Трифонов, Мураками, Петрушевская. Иногда достанет с полки книгу: «Талантливый этот твой Иличевский, и эрудит», или «У твоего Шишкина настоящий классический язык». Это о писателях-приятелях и друзьях. В такие минуты радуешься и за маму, и что друзья не подкачали. Отец – инженер, в ноябре ему восемьдесят семь, до сих пор занимается предпринимательской деятельностью. В молодости был завзятым театралом: однажды за две недели студенческих каникул в Москве семнадцать раз умудрился побывать в театрах. В детстве привил любовь к театру и мне. Профессиональная театрально-литературная составляющая, она же предмет семейной гордости, у нас хорошо представлена линией сестры отца: мой двоюродный брат Валерий Семеновский – московский драматург и театральный критик, автор полутора десятка пьес, в 1990-х – главный редактор основанного им театрального журнала «Московский наблюдатель»; в первом десятилетии нулевых – главред журнала «Театр», возрождённого усилиями Валерия и его покойной жены Александры Заславской. Отец Валерия и мой дядя, Оскар Владимирович Семеновский – профессор филологии, литературовед, историк литературы ХХ века.       — Юмор и драматизм в литературе – это взаимодополняемые «величины»? И кого из ваших любимых авторов (кроме себя, любимого) вы могли бы назвать мастером такого совмещения?
— Без сомнения взаимоперетекаемые, питающиеся из одного источника вдохновения, если выразиться архаично. Драйвы, стоящие за этими величинами, конгруэнтны, можно и так сказать. В процессе работы демаркируешь юмор и не-юмор с разной степенью финальности, как некогда разделились комедия и трагедия, но до конца ли?  В какой-то момент становишься на трагические котурны, в какой-то – начинаешь размахивать бутафорским фаллосом. И то, и другое – так же и для того, чтобы тебя заметили из последнего ряда амфитеатра. Не случайно комедии древнегреческих фестивалей следовали за трагедиями – после богов и героев дайте зрителю вволю поржать на злобу дня и не забудьте потрафить ему телесным низом. Поэтому можно понять покойного патриарха американской критики Альфреда Казина, считавшего, например, что талант Сэлинджера большей частью комический – много всё же в книжке нью-йоркского невротика юмористических повторов, сленга, непристойностей, физиологии. И задуматься над утверждением теоретика Джорджа Стайнера о том, что наиболее удачными пьесами Шекспира следует всё же признать комедии. В том же «Гамлете», уж на что трагедия (!), не слишком ли много прибауток для пьесы, завершающейся внушительной горой трупов в финале? Кто ещё умел совмещать юмор с пафосом? Тургенев, когда злится, способен веселить, — просто какой-то Ильф и Петров середины XIX века. Обеденные скандалы и прочее протообэриутство у Достоевского непредсказуемо уморительно. И не знаю, на чём основано эксцентричное заключение Гарольда Блюма, что юмор начисто отсутствует в русской литературе. Уверен, что маститый критик не одного лишь Толстого читал…  А Чехов, с его ружьями, палящими в последних актах комедий, где сто пудов любви, но также и бочки абсурда; а трагикомические гоголевские уроды?.. Из классиков, у Стерна можно обнаружить мрачноватые нотки среди весёлого бедлама, и у Рабле. Наверное, эти праотцы-основатели и облегчили жизнь в искусстве более поздним моим фаворитам, работающим с жанровыми конвергенциями: от традиционалиста Джона Чивера до постмодерниста Роберта Кувера. Ну и наша американо-иудейская троица уж точно не позади планеты всей: Беллоу, Рот, Маламуд. Плюс великолепный Леонард Майклс. Не забыть упомянуть британца Дэвида Лоджа и ирландца Джона Бэнвилла. Да, и конечно же, Беккет, Беккет и ещё раз Беккет.
 — Расскажите о своём членстве в жюри премии О’ Генри. И что это вообще за премия?
— Вопрос не по адресу. И что с этой дезой в Википедии делать – ума не приложу. Ни убавить, ни прибавить – фраза также описывает мою беспомощность визави Вики. Точно знаю, что членом жюри никогда не был. Адресат вопроса и отец-основатель конкурса – мой товарищ Вадим Ярмолинец. Слышал, что конкурс на лучший короткий рассказ, желательно или даже обязательно, с позитивным, как у О’ Генри, финалом. Остальное – на сайте конкурса.
— Вы уже почти сорок лет живёте в Америке. Как думаете, что добавляет эмиграция к языковому сознанию писателя? Или, возможно, отнимает? Как вас самого – как писателя – изменила эмигрантская жизнь?
— Для начала уточню, что гласность и в известном смысле перестройка (языковая, литературная, общекультурная) наступили для меня лично в 1976-м году, задолго до общественных перемен в СССР, когда я, оказавшись с родителями в Италии, в полугодичном ожидании американской визы, в промежутках между бросками в Венецию и Флоренцию, совершал частые набеги на библиотеку им. Гоголя в Риме. Причём, поглощались не только тома «Гулага», «В круге первом» и так далее, но и труднодоступные в оставленном отечестве Кафка и Камю, ранний Пастернак, ошарашивший лексической и формальной новизной, кажется, «Лолита» (уже тогда заставившая задуматься над «употреблёнными бумажками» и прочими неуклюжестями авторского перевода), и десятки других книг, запрещённых или к таковым по юношескому неведенью мною причисляемых. Так вот, осмелюсь предположить, что чтение этих текстов в 1976-м году, когда тебе девятнадцать, представляет один опыт, способный и вправду изменить сознание (параллельно с Ватиканскими музеями и флорентийской Академией), а чтение их же, но уже санкционированных и выходящих в журнальном или книжном формате десятью биографическими или историческими годами позже – совсем иной.

Далее. Благоприобретённая дистанция по отношению к современному языку метрополии позволяет видеть его вопиющие несуразности. Ироническое переосмыление их в текстах – дело  нехитрое и для меня не самое продуктивное, тем более что этаким иностранцем Василием Фёдоровым с гоголевской вывески с одинаковым основанием может выступить здесь и сам наблюдатель, и объект его наблюдения, последний – на уровне калькированных американизмов, ставших за прошедшие двадцать лет расхожей монетой в отечественном маркетологическом, деловом,  критическом, кибер- и бытовом дискурсах, и на уровне синтаксиса, перелопаченного под англофонный узус. Всё это – общие места и повод для непритязательного зубоскальстсва. Среди более значительных последствий обретания в удалении от носителей языка назову следующие: лексемы, оказавшиеся частично вне привычного контекста, возвращаются к менее замутнённой своей сущности; также пишешь плотнее, чем принято, а иногда и чем сам хотел бы: то ли с целью отвоевать слова или себя от забвения, в том числе языкового, то ли придерживаясь парадигмы: «вам хочется шуток – их нет у меня (или есть, но обнаружатся при более пристальном чтении, чай, не под куполом фейсбука)». Частичная потеря языковой клишированности, инертности – палка о двух концах, совсем без клише работать сложно: с одной стороны, творишь свой стиль, с другой, можешь попасть пальцем в небо. Последняя опасность легко устранима недельной дозой российского ТВ или месячным пребыванием в соцсетях, более длительная терапия – только по рекомендации и под наблюдением лицензированного специалиста.
Не окажись я в эмиграции, никак не получилось бы в начале 1980-х слушать лекции великолепного Алена Ренуара, сына режиссёра Жана и внука Пьера-Огюста, небезызвестного художника-импрессиониста. Ален Ренуар читал у нас курс по Чосеру. Или в те же годы, в том же Беркли посещать семинары Мишеля Фуко и Клода Леви-Стросса. (И этот пассаж следует снабдить фейсбучным хэштегом «Люди, годы, жизнь, или осторожно: неймдроппинг» и стенографично продолжить). Вне эмиграции мне не удалось бы стать студентом Чеслава Милоша или Бориса Гаспарова, тоже эмигрантов, первого с тридцатилетним стажем, второго – на тот момент совсем недавно в стране. Услышать вживую Высоцкого, Ахмадулину, Вознесенского в Нью-Йорке в конце 1970-х или Бродского в начале 1990-х. Побывать в гостях у Андрея Битова в Принстоне на Thanksgiving-95 или у Орхана Памука с супругой Айлин в Стамбуле на Рамадан-96, причём у вашего покорного за душой на тот момент не было ни единой книжки. Не могу представить встречи – и совместные мозговые штурмы для кинопроектов (давшие последующий материал для одного из текстов) с Августом Копполой, нашим деканом и старшим братом Фрэнсиса Форда – нигде, кроме кампуса сан-францисского университета, за чашкой двойного эспрессо, приготовленным для меня этим «зачётным» патрицием у себя в кабинете. Нереальны турне по СССР таких супергрупп, как Led Zeppelin или Queen в 1977-м – посчастливилось побывать дважды на концертах в Нью-Йорке: и те, и другие в том году играли, разумеется, в полном составе.
Всего не перечесть, хотя о приключениях на съёмочных площадках и в кинокулуарах Манхеттена в середине 1980-х могла бы получиться книга. И отдельной в ней главкой – сессии с Джонатаном Демме («Молчание ягнят»), Дэвидом Бирном и Джерри Харрисоном (Talking Heads). Демме обсуждал с музыкантами песню для комедии Something Wild, я исполнял функции его ассистента, одновременно давя в себе внутреннего фаната любимой тогда команды. Частично отчитался в эссе для «Иностранки» и «Нового мира». Словом, изменённое в результате переезда писательское сознание можно и нужно считать частным случаем изменённого сознания экзистециального и благодарить судьбу за эти перемены, встречи, события.        
— Но вы остаётесь русским писателем? И верно ли, что, пиша по-русски, вы работаете на российскую культурную ситуацию и адресуетесь к ней – или ваше писательское послание универсально? Иными словам, кто ваш адресат, ваш «идеальный читатель»?
— Не уверен, что остаюсь, не знаю, работаю ли, но всё же надеюсь, что адресуюсь. Пару лет назад из трёх чтений в Москве наиболее многочисленной и восприимчивой оказалась аудитория в музее Трифонова в Доме на Набережной, состоящая в основном из иностранцев, живущих и работающих в столице. Временно ощутил себя озападненным своим среди обрусевших чужих. Хотя хорошо принимали и на частном чтении, и на вечере в «Билингве». Но, кто знает, возможно, моя идеальная аудитория и есть лица перемещённые, и недостатка в них, судя по событиям последнего времени, не предвидится. Первый гонорар, если о земном, лет двенадцать назад также пришёл за книжку, изданную на немецком во Франкфурте. Более тридцати рецензий в немецкой, австрийской и швейцарской прессе на книгу автора-дебютанта – вполне себе инфраструктура. Для сравнения: мне, автору пяти книг, пока лишь предстоит испытать радость от выхода книжки, изданной в России или в Украине не на мои собственные средства. Надежда умирает последней, автор тоже пока жив. Но на свои деньги – ни-ни. Мой скромный вклад в борьбу с коррупцией, если угодно.
Я рассчитываю на некую ограниченную универсальность, как и любой другой пишущий. Ограниченность демографическая, географическая и прочая, возможно, преодолима сейчас легче, чем когда-либо. Погугли, чем дышит и как говорит двадцатидвухлетний диджей из Кривого Рога, и какой йогурт пьёт семидесятипятилетний инвалид из Окленда – и твори, если очень хочется адресовать текст именно этой целевой аудитории или работать с этими персонажами.
Я, конечно, утрирую, но маркетинговые стратегии – издатели не дадут соврать – могут быть задействованы не только по завершении книги, но и до её написания. ИГИЛ захватывает в плен межрасовую однополую пару пехотинцев, один перед армией страдал ожирением, сел на диету, но в результате приобрёл химическую зависимость, мать сирийка, приличная женщина, бывшая феминистка, но с головой, и кстати, разводная, отец кубинец-колумнист, в прошлом коммунист, картёжник и бретёр, заигрывает с вегетарианством, но безответно, а любовник Фреда вообще приёмный сын российского олигарха-выкреста, надоел пацану пентхаус на Парк-авеню, и «сколько, я вас спрашиваю, можно клубиться по гей-барам Вест-Виллиджа?», вот и решил понюхать наш Серёга пороху, а то что он всё кокс да кокс, но: засада, ранение, к счастью, небольшое, попал, говорю, в плен, и Фред попал тоже, но позже – накрути нечто подобное, и мне будет значительно легче разговаривать с литагентами по обе стороны Атлантики. Не ясно, правда, где в этой книге буду я, но бухгалтер мой, господин Стэн Голуб (имя и фамилия изменены), против этого фискального хода возражать вряд ли будет. Какой же я после этого – но лучше до этого – писатель? Я писатель, который садится за стол, и выбор языка для него уже не столь актуален: может по-английски, а может и по-русски. Актуально трение между словами, даже между слогами, а достроятся эти слова и предложения до смыслов, новых, но можно и хорошо забытых старых, и персонажей, да ещё с психологией, а там – если озабочусь публикацией – и сюжет забрезжит, и за контекстом дело не станет – и будет совсем хорошо.
И вопрос актуален: для кого и зачем? Всё же для души. Ну и сообщить нечто существенное не только обрусевшему японцу из Дома на Набережной и продвинутому берлинцу с неизжитым чувством вины в третьем колене, но и девушке-визажистке из Кунцево. Не говоря об адресатах по месту жительства: креативщику из Вильямсбурга, здесь двадцать лет, недавно привёз из Москвы «Духless», очень рекомендует. И университетской подруге-американке, по прочтении первых текстов в английском переводе заметившей: «Сразу видно – голос не отсюда». Читай-читай, Синди, в конце станет немного больше отсюда. Или ты в итоге станешь чуть не отсюда, тоже не повредит. Триста девяноста пять украинцев, засыпавших адресами ящик на страничке романа за последние две недели в ожидании электронной версии – считать? Читателей из Узбекистана? Ни много ни мало, четырнадцать человек россиян? Упс, проверил ящик, уже пятнадцать… Но и не следует, конечно, упускать из виду момент референтный: если моим персонажам на спиритических сеансах приспичит вызывать духов, то дух Распутина скажет моим американским читателям значительно больше, чем дух Любови Дмитриевны Менделеевой. Культурный код, как и все остальные, по Ролану Барту, есть величина переменная и контролируемая. А баланс между профессионализмом и свободным парением – дело наживное.  
— Пробовали ли вы писать художественные тексты на других языках?
— Пробовал. Сценарии в университете на отделении кино писал, конечно, по-английски. Иногда возвращаюсь к этому ремеслу и сейчас. Перешёл в некий момент на русский: реалии, воспоминания, когда начинал писать в 1990-м, были связаны с «там и тогда». Но на сегодняшний день они подиссякли, и этот затянувшийся русский виток почти завершён. Пишу короткие тексты по-английски, получается поэтическая проза, флэш-фикшн. Один такой текстик из трёх, остальные подлиннее и в переводе, увидел свет несколько лет назад в альманахе Little Star, издаваемом Энн Шеллберг. Журнал – один из лучших в стране, Энн обладает безупречным литературным вкусом, не скрою, было приятно. Следующий большой роман будет по-английски.
— Нынешняя литературная эмиграция – она уже совсем американизировалась и посматривает на бывшую родину снисходительно, а иной раз даже и без симпатии? Или, как говорят, «всё очень индивидуально»?
— Достойных русскоязычных литераторов в Нью-Йорке немало. Признанные в России поэты: Кенжеев, Павлова, Цветков и другие – живут здесь. Конечно, американизация налицо, хотя кое-кто из пишущих по-русски приехал сюда в середине 1970-х, как ваш покорный, кто-то в начале 1990-х. Разные степени вовлеченности в новую культуру, разные дистанции по отношению к старой. Пишущие по-русски, конечно, обречены на маргинальность, но и поэзия как таковая – штука маргинальная. Прозаикам, наверно, сложно нащупать большую тему на новой почве – возвысить, говоря условно, байку о конфликте ресторатора с санитарной инспекцией, а тут ещё у поварихи депрессуха, до уровня «Великого Гэтсби» не каждому дано… Для тех и других некая оглядка на Россию или Украину неизбежна. Публикации, фестивали, возлияния со старыми друзьями – всё там. Плеяда здешних молодых, до сорока, российского или украинского, или белорусского происхождения пишет по-английски и вполне вписывается в американскую литературную ситуацию.
Среди интересных мне имён назову: Елену Ахтиорскую, у неё год назад вышел дебютный роман, Лару Вапняр, Аню Улинич. Список можно продолжить, но это и есть представители нашей американской литературной элиты российского происхождения.
Степень снисходительности или отсутствия симпатии по отношению к бывшей родине, конечно, индивидуальна. Все – люди думающие, все читают СМИ и в курсе происходящего, но если ты, скажем, оставила страну в шестилетнем возрасте, то скорее запомнила, как лазила по деревьям цветущего дачного сада, а не конфронтацию с антисемиткой в маршрутке. Но кто-то ведь сидел пять лет в отказе с родителями и ребёнком на руках, что не могло не окрасить воспоминания в тона менее розовые, – это если ты эмигрировала в двадцать восемь лет.    
— А сами вы испытываете ностальгию по СССР? Ну, хотя бы по тому светлому и родному, что было у вас в Союзе. По тому, что заставляет нас с теплотой вспоминать наше детство и юность.
— Конечно, периодически. Театр, живопись, музыка, кино, но их никто и не отнимал. Театр больше в памяти и документации, и тем не менее. Тот же фруктовый сад был на даче, в двух шагах от моря, и как же этот несколько ретушированный временем Эдем не вспоминать без тепла? Как сочинять тексты без позитивного локуса? Но юность, по пересечении границ, продолжалась и в Калифорнии, и эта вторая моя юность, затянувшаяся, оказалась и насыщенней и не менее светлой, чем советская. И мне сложно её разделить на «там» и «здесь». Жизнь там и здесь – одна жизнь, подлежащая дальнейшему литературному осмыслению. Котлеты от мух также не всегда просто отделить, и нужно ли? Школа на площади Льва Толстого «с изучением ряда предметов на английском языке», при всех её идеологических перекосах, вспоминается почти радужно. Первые тексты получались о ней. C техническим вузом сложнее было. Можно со слезой, можно без – вспоминать загулы, прогулы, зачёты и скандалы из-за «Улитки на склоне» и Deep Purple In Rock, обнаруженных преподом под партой на сопромате; и рандеву в катакомбах с сокурсницами без комплексов; и верных друзей, с иными дружу посейчас, а кто-то исчез бесследно, когда пришло разрешение из ОВИРа, но можно и доцента Воблого, завкафедрой истмата, однорукого немолодого мужчину с багровым, изжёванным историей партии лицом, на первой лекции первого семестра пустившегося в пространные рассуждения о необходимости повышать бдительность, если даже такие люди, как – и единственный указательный палец Воблого, воздетый над невысоким его лбом, описывал сложную фигуру, в которой прочитывалась угроза незримым силам реакции, – Нобелевские лауреаты академик Сахаров и писатель Солженицын, не устояли, подались, споткнулись, пали, бдите!
Доцент Воблый повторял слова «бескомпромиссная» и «антисоветская», как мантру, но контекст не запомнился. Запомнился рот, перемещавшийся от одной трясущейся щеки доцента к другой – и сразу назад. А какой, собственно, мог быть контекст у этих слов в 1973-м? Бескомпромиссная, разумеется, борьба. И антисоветские, соответственно, происки наших врагов за океаном. Или как исключали из комсомола, когда собрались отваливать. Подкалывали вожаки на специальном институтском собрании:  «Что ж это, родители едут и тебя с собой, как собачонку, берут? Так вот, они пусть едут куда хотят, скатертью дорожка, а тебе выделим комнату в общежитии, будешь продолжать образование здесь». – «Куда намылился, у них там кризис, деканы на Бродвее пирожками торгуют» и так далее. Не прельстился комнатой, послал сопромат к истмату, рванул за океан к идейным врагам (они с тех пор, кажется, стали ещё заклятей), устроился писателем, ностальгирую себе вполсилы.
Комедия, рассуждает кто-то у Вуди Алена, – это трагедия плюс время. Знать бы, сколько примерно времени, но готов принять за гипотезу, вот только периодически в иной даме сердца или, что менее огорчительно, скорее занятно, в поэтессе на слэме вдруг на мгновенье проступит облик одной из тех комсомольских богинь на собрании – детей века-волкодава из племени пушкиноведов. И тут же очнусь: пустое! о чём я? эк меня занесло! окстись! Предо мной – прекрасное дитя перестройки из совсем другого племени: младого, незнакомого, раскованного, предо мною дева, рождённая чуть ли не из морской пены и овеянная ветрами перемен: щекастым Зефиром и губастым Бореем – а вожаки-комсорги с горящими глазами, те, как были классово чуждыми, изгаляясь и припечатывая на собрании, так ими и остались, правда, на другом уровне: давно олигархничают на виллах в Антибах в окружении загорелых бодигардов из ОВИРа.    
— Как вам современная русская литература? Могли бы вы назвать кого-то из сегодняшних русскоязычных авторов, кто вам действительно симпатичен? Кого бы вы посоветовали к прочтению?
— Из последних ярких впечатлений – «Ленинград» Игоря Вишневецкого, подобное соединение прозы и поэзии мне очень близко. «Взятие Измаила» Михаила Шишкина в своё время произвело сильное впечатление. Нравится «Ослиная челюсть» Иличевского и другие его тексты на стыке поэзии и прозы. С интересом возвращаюсь к сборнику «Счастье» Софьи Купряшиной; заинтриговали отдельные рассказы из книги Николая Байтова «Думай, что говоришь». Проза Сосноры. Читаю эссеистику Александра Гольдштейна и Анатолия Барзаха. К обобщениям о подъёме или упадке словесности пока не готов. Пишут – вот и прекрасно, а иные и пишут прекрасно.
— Со стороны, наверное, виднее. Поэтому хотелось бы спросить, вы верите в то, что вековая культура России всё-таки поможет ей выкарабкаться из кризиса, в котором сейчас находится страна. Сыграет ли в этом какую-то роль прогрессивная интеллигенция? И может ли как-то повлиять литература на общественную мысль? Какая литература?
— Не думаю, что вера в литературу как способ воздействия на жизнь или общественную мысль правомерна сегодня в той же степени, что и в эпоху романтизма, откуда эта вера, как минимум, берёт начало. Не знаю, что сказать насчёт действенности вековой – и, несомненно, великой – культуры России. Но если ни Толстой, ни «Бесы», ни чеховские интеллигенты не предотвратили ни октябрьский переворот, ни братоубийственную мясорубку гражданской войны, ни последующие изломы чудовищного социального эксперимента, то кто из классиков ХХ века или авторов, работающих сегодня, в состоянии остановить конфликт с Украиной или воздействовать на события в Сирии? Зощенко? Булгаков? Верочка Полозкова?
Не так давно Ратгерский университет попросил меня отрецензировать труд франко-американского философа Габриеля Рокхилла «Радикальная история и политика искусства», в котором он проблематизирует наличие прямой зависимости между политикой и художественными практиками. По горячим следам и вкратце: Рокхилл аргументирует свой скепсис относительно этой связи тем, что и политика существовала не всегда (нам недостаточно известны политические институты, предшествующие древнегреческим, и были ли они вообще), и художественные практики в сегодняшнем их виде – категория совсем уж новая (ХVIII век). Cвязь между политикой и искусством сопротивляется определению, ещё и потому, что, по Рокхиллу, эти две величины не являются чётко обозначенными и отъединёнными друг от друга. И хотя Рокхилл во многом опирается на концепцию Жака Рансьера о разделении чувственного (эстетика и политика суть равнозначные виды деятельности), он расходится с Рансьером, когда ставит под вопрос валоризацию последним этой неопределённости, предполагающую некую социальную пассивность.
Так вот, приводя мои контраргументы, призванные проиллюстрировать несостоятельность доводов не только Рансьера, но и Рокхилла, и мой посыл состоит в том, что эстетика и политика, наоборот, могут находиться в действенной каузальной зависимости, я опирался на недавние примеры либо из пограничных жанров – нашумевший перформанс «Пусси Райот» и его пенитенциарные последствия, либо кино – тупая комедия «Интервью», вызвавшая кибератаку на Голливуд, предположительно предпринятую Северной Кореей, и так далее, но никак не примеры из области литературы. Конечно, жив и по-прежнему лезет на рожон Уэльбек, и сажают писателей-диссидентов в Китае, но похоже, что времена Солженицына и Салмана Рушди проходят. Литературные тексты теряют способность мобилизовать общественное сознание.
Совсем печальный, трагический и в чём-то некорректный довод: убивают журналистов, а кое-где, как мы знаем, их попросту истребляют, расстреливают карикатуристов – писателей же, не вовлечённых напрямую в интенсивную активистскую деятельность (сопутствующую литературной), никто не трогает. Тем не менее, реабилитируя последних (и себя), предоставлю заключительное слово Рансьеру, в моём, на коленке, переводе: «Искусство – в первую очередь – не является политическим благодаря своим посланиям и эмоциям, выражаемым по поводу порядка в мире. Оно также не является политическим как следствие способа репрезентации общественных структур и конфликтов или идентичностей социальных групп. Но искусство является политическим благодаря самой дистанции, занимаемой им по отношению к этим функциям, категориям времени и пространства, которые оно устанавливает, способу, которым оно ограничивает это время и населяет это пространство».    
— Сейчас в стране полным ходом идут споры насчёт присуждения Нобелевской премии белорусской писательнице. Многих россиян захлёстывает гордость, что наградили русскоязычного литератора. Иные – и таких много! – видят в решении нобелевского судейства чисто политический мотив. Ваше личное мнение об этом, если можно!  
— Наслышан, да. Извечные проклятые вопросы: кто виноват? что делать? почему дали нобеля литературному власовцу, трутню, журналистке, а как же муж Марьи Иванны, который и пишет лучше, и родину любит шибче? Алексиевич, как было принято говорить в схожих случаях, не читал, но скажу – в пандан предыдущему вопросу, противореча себе, и через голову Рансьера: возможно, это и есть та действенная литература, столь насущная сегодня и продолжающая – функционально, об остальном не берусь судить до прочтения – великие традиции реализма девятнадцатого и двадцатого века. Факт: жена друга из Калифорнии, американка, заказала её книгу про Чернобыль. Факт: приятельница (и некогда моя переводчица) работает сейчас над переводом книги Алексиевич. Факт: заказал «Время секонд-хэнд» и я – не в этом ли всплеске интереса ещё одно назначение премии: сделать не самого заметного автора, его страну и её болевые точки достоянием глобального сообщества? Понятно, не все в восторге. Понятно, что Томасу Манну, например, в 1929-м году премия была присуждена за другое. Но ведь и премия была другой, и время, и литература. А тут, что ни русская нобелевка – скандал. А реакция хулителей: случайно не политизирована? Засудили? Не нравится? Найди пару миллионов, собери жюри, присуждай свою премию, а там какой-никакой символический капитал поднакопится, – тоже будешь «вполне себе» Нобелем XXI века, структурируй литературное пространство – не хочу. Эти совершенно российские разборки с одной стороны демонстрируют, что литература всё-таки (и я сознаю, что, в известной мере, противоречу моему ответу на предыдущий вопрос) продолжает занимать витальную нишу в социуме, а с другой – перед нами ещё один признак затяжного общественного кризиса, вечной подозрительности к институциям и механизмам легитимации. В конце концов, номинантов, воспевающих родной край, при большом желании можно выделить в особый конкурс на лучшего одописца и вручать лауреатам медали и денежные призы, жаловать дачи, наконец, финансировать выступления в посольствах стран, с которыми у Российской Федерации установлены и налажены тесные дипломатические отношения.    
— «В пятьсот весёлом эшелоне» вышел почти пять лет назад. Когда вы порадуете нас новым романом? Или мы что-то пропустили? Если можно, действительно, над чем Вы работаете в настоящее время? Что сейчас пишете?
Порадую через года два-три: роман будет сочинён на английском. В романе, как положено, отразится век, по крайней мере, тридцать лет американской истории, и современный человек: и этот человек будет повествовать о событиях, выпавших на его долю и долю его брата. Работаю я не быстро. «Весёлый эшелон» вышел в 2011-м году, это были главы к роману, вернулся к тексту около двух лет назад. Когда начинал работать над «Эшелоном», враждебное противостояние России и США ощущалось значительно в меньшей степени. Роман, между тем, именно про это противостояние, про логоцентризм российского сознания и фиксацию на имиджах сознания западного. Про то, как более десяти лет мира-дружбы у двух сверхдержав почему-то не получается. Месяц назад «Эшелон» мой вышел в полном составе, подкаст запуска здесь, в Аппалачах, у костра, под гитару моего приятеля, местного лесничего Робина, смотрели читатели обоих полушарий, электронную версию просят молодые журналисты Украины, московские литераторы. Новый состав чуть ли на треть длиннее прежнего. Углубил, расширил, добавил исторический бэкграунд, сюжетные ходы. Полновесная получилась книжка. Между двумя «Эшелонами» написал повесть «Коэффициент теплоотдачи ребра», опубликованную на сайте textonly.ru пару лет назад – не прошли, стало быть, даром уроки техвуза (я о названии), но речь, конечно, и о ребре Адама; получился густой и грустный текст, как водится, амбивалентный по отношению к прошедшему продолженному времени. Завершал повесть, для пущей аутентичности, – ибо прототип главной героини жил именно там, – в Бруклин-Хайтс, в писательском квартале. Может быть, повесть продолжу, но уже по другому адресу.    
— И – напоследок – что вы сейчас читаете? И кого любите перечитывать, если есть такой?
— Просматриваю для нового романа: биографию Мэри Маккарти; мемуары Мосса Харта, драматурга, одного из корифеев Бродвея 1930-х–1950-х;  «На Финляндский вокзал» Эдмунда Уилсона; «Коммунизм» историка Ричарда Пайпса; сборник статей Юнга «Воспоминания, сновидения, размышления»; American Moderns Кристины Стэнселл; Hollywood Flatlands Эстер Лесли; Hollywood Fictions Джона Перриса Спрингера и т.д. Для себя – читаю пёструю смесь: Канетти «Толпа и власть»; «Богословско-политический трактат» Спинозы; сборник эссе Эвдарда Саида «Размышления об изгнании»; впечатляюсь нашим культовым Уильямом Воллманом, читаю сборник его текстов «Атлас»; мои немецкие издатели лет 12 назад прислали книгу Эрнста-Вильгельма Хандлера «Город с домами», рад, что дошли руки; Outline Рэчел Каск, прекрасно пишет канадская британка; «Обыкновенная страсть» Анни Эрно; «Жюль и Джим» Анри-Пьера Роше; книга Ника Фоушина о философе языка Джоне Сёрле; «Теория религии» Батая; «Водородный джукбокс» Peter’a Schjeldahl’a; книга Владимира Эрна о Григории Сковороде; «Исторические портреты» Ключевского; вернулся к романам Мамлеева; заканчиваю «Дым» Тургенева; люблю перечитывать пьесы Пруткова и прозу Чулкова; надолго стараюсь не оставлять без присмотра Толстого и Гончарова; смакую «Смерть в Венеции» Томаса Манна. Люблю возвращаться к Музилю, – либо доучиваться у классиков, либо искать у них блошки, либо проверить: не рано ли поставил на них крест. После большого перерыва снова радует ранний Хемингуэй, Буковски. Читаю, не в первый раз, переписку Флобера, в частности, с Тургеневым – повезло же гению с переводчиком, да и подобный позитив на грани умиления – сегодня большая редкость; просматриваю «Бэббита» Синклера Льюса; в дорогу обычно беру рассказы Гоуторна, короткую прозу Мелвилла, «Лот 49» Томаса Пинчона; с интересом читаю весёлые рассказы Джонатана Летема и совсем молодых американцев.
Да-а, не перевелись в стране хорошие авторы. А, вот ещё: не спрашивайте почему, но недавно Саади очень пришёлся по душе. Далеко не всех поэтов я способен читать часами и страницами, но Саади, Баратынский Заболоцкий, У.Х. Оден, Бродский, Сильвия Плат, Аронзон – всё в этом, надеюсь, расширяющемся шортлисте.       

Беседовала Елена СЕРЕБРЯКОВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Видео на «Пиши-Читай»

В Петербурге с третьей попытки установили памятник Сергею Довлатову

В Петербурге с третьей попытки установили памятник Сергею Довлатову

До этого презентованный общественности монумент пришлось демонтировать для доделки.

Популярные писатели вернули моду на устное чтение (ВИДЕО)

Популярные писатели вернули моду на устное чтение (ВИДЕО)

В «Гоголь-центре» завершился 21-й сезон «БеспринцЫпных чтений». Этот проект — один из самых странных на…

Певец Алекс Дэй благодаря Гарри Поттеру сам стал немножечко магом

Певец Алекс Дэй благодаря Гарри Поттеру сам стал немножечко магом

Рэпер из Британии прославился тем, что в одной песне использовал практически все заклинания из саги…

Яндекс.Метрика